Виртуальные частицы

сквозь Петровича проходят —

и Петровичу не спится:

он на кухне колобродит,

матерится, недовольный

теплой водкою из кружки,

ест огурчик малосольный

и идет к своей подружке

бабе Рае, зло храпящей

под пропаленной периной;

страшен, будто в дикой чаще,

ейный посвист соловьиный.



Он ложится тихо рядом.

Мысли муторны и странны...

Под его тяжелым взглядом

подыхают тараканы,

муха бьется о гардину

хоботатой головой, и

покидая паутину,

заползают за обои

пауки, которым жутко...

А Петровичу мешает —

рядом — эта проститутка,

что с Морфеем согрешает.



Может, ей набить сусала

иль поджечь, плеснув бензину,

чтобы мыслить не мешала

и ценила как мужчину?

Нет, нельзя: глядишь, посадят;

и уж точно на работе

по головке не погладят —

скажут:”Вновь, Петрович, пьете!”

И зачем такое надо,

чтобы все его журили

и тринадцатой зарплаты

на собрании лишили?!



С мудрой думою таковской

снова в кухню он шагает,

теплой водочки “Московской”

граммов 200 выпивает,

сквозь окно глазами зверя

в Космос тычется уныло,

расстоянье в литрах меря

до ближайшего светила:

если бог там обитает —

чтоб Петровичу молиться,

то на кой он испускает

виртуальные частицы?



И Петровичу обидно.

За топорик он берется:

хрясть! — и звезд уже не видно,

лишь окно со звоном бьется;

расыпаются осколки

в стайки чертиков зеленых.

“Ах вы, суки! Ах вы, волки!” —

Он орет. Гоняет он их

по линолеуму в брызгах

перетопленного сала —

топором кромсает вдрызг их

пятачкастые хлебала



Внеземные супостаты

скачут, всхрюкивая: дескать,

мы тебе, козел поддатый,

можем хавало натрескать!

Черти прыгают в прихожей,

в спальне бесятся охально.

Здесь им нравится, похоже.

А Петровичу печально.

Виртуальные частицы

застят ум ему и зренье.

Как от них освободиться?

Где найти успокоенье?



Как побитая собака,

в спальню он бредет, вздыхая,

где в оскале вурдалака

распросталась баба Рая,

а на лоб ее, блестящий

от ночного злого пота,

черт, патлатый и смердящий —

с грязной мордой идиота —

затащил свою подругу

(в ней — ни робости, ни грусти)

и кричит:”Давай по кругу

мы ея, Петрович, пустим!”



Весь — паскудство, срам и злоба,

он орет:”Довольно злиться!

Доведут тебя до гроба

виртуальные частицы!”

“Брешешь, пес! — Петрович, красный,

от желанья вражьей смерти,

стонет. — Весь ваш труд — напрасный:

будет здесь каюк вам, черти!

Положу за время ночи

асмодея к асмодею!

Я ж — потомственный рабочий,

даже грамоты имею!”



И воздев топор разящий

(бесы мигом — врассыпную),

бабы Раин глупый ящик —

буйну голову хмельную —

пополам Петрович рубит,

огурцом срыгнув устало...

Он, по сути, бабку любит —

просто меткости в нем мало.



...Чу! Звонок! В фураге новой

И в плаще с плеча чужого

пялит зенки участковый

в объектив глазка дверного.

Это ходит он с дозором —

недобритый и нетрезвый —

чтоб Петрович не был вором

беспокоится болезный.

Он проходит тихо в двери,

портя водух с каждым вздохом;

знает он, что люди — звери:

каждый ждет его с подвохом;



каждый хочет расквитаться

за фискальные ошибки —

на нунчаках с ним подраться,

надавать по морде шибко

иль, как минимум, заехать

по спине ему лопатой,

чтоб он стал предметом смеха

и ходил везде горбатый...

Но Петрович приглашает,

как всегда, его к буфету —

40 граммов наливает

и бурчит:”Закуски нету”...



После, к выходу шагая,

участковый без охоты

замечает:”Баба Рая

распахнула мозг свой что-то...

Ладно. Ваш бедлам семейный

мне пока без интереса:

коли нет заявы ейной,

то живи пока без стресса.

Лишь бы шум не подымали,

не стреляли тараканов —

мне во вверенном квартале

не потребно фулиганов!”



И уходит в ночь, смешную,

словно личико у смерти:

одесную и ошую

скачут черти,

черти,

черти...



А Петрович слышит — в горле

ком урчащий шевелится:

“По всему, нутро расперли

виртуальные частицы,” —

так он думает. Короче

этих мыслей не бывает;

промеж них, заплющив очи,

он на лоджию шагает —

и склонясь через перила,

мечет он на ветер склизкий

все, что съедено им было:

огурцы..,кусок редиски...



А рогатые повсюду,

кувыркаясь, крутят дули.

“Мы — с тобой, — визжат, — покуда

ты живой еще, дедуля!”

Теребя его штанину,

супостат один вещает:

“Ты нюхни, браток, бензину:

сблюнешь душу — полегчает!”

И Петрович видит: точно —

от поганцев не отбиться...

И “Московской”, как нарочно,

не осталось, чтоб забыться.



И топор пропал куда-то...

А кругом — рога и рыла...

И Петрович, виновато

плача, лезет за перила —

и летит куда-то в Космос,

улыбаясь криволико;

и его прощальный голос

возвышается до крика:

“Люди-люди, не бродите

в дебрях, гиблых и пропащих!

Люди-люди, не будите

вы зверей, друг в друге спящих!”



На пути его падучем —

хмель сочащие светила;

мимо — бог плывет на туче,

щеря лик зеленорыло...

И ему в тумане светит

дно родимого квартала,

где кричат чужие дети:

“С неба звездочка упала!”